| |
Геннадий ДИК
ЗАВТРА ЭКЗАМЕН
1
Пермь встретила меня солнцем. Оно было ярко желтым и благодушным.
Лето.
Я окунулся в этот день сразу же, как только вышел из самолета, который привез меня к пермскому солнцу. Я, прищурившись, им полюбовался и, держа в руке облупленный чемодан, совершенно забыв о том, что он старый и потрепанный, зашагал к аэровокзалу.
Я прилетел в Пермь, чтобы стать студентом. И светило, пышущее жаром с высокого, пронзительно голубого неба, убеждало меня, что приехал не даром. На автобусе, который иногда поскрипывал, как тяжело груженая повозка, я доехал до города. Мой взгляд не отдыхал ни секунды. Все меня интересовало: мелькавшие за окнами дома, заводские трубы, деревья. Но больше всего, пожалуй, я смотрел на лица и волосы пассажиров. За четыре года жизни в Абхазии привык видеть рядом людей с темными очами, загорелых, смуглых, черноволосых. Здесь же дух захватывало от сияния синих, голубых, серых глаз. Волосы - светлые, каштановые, рыжие - обрамляли почти нетронутые загаром лица, иногда настолько бледные, словно они были не из плоти, а из белого мрамора или слоновой кости.
После автобуса дальше меня покатил трамвай. Чем ближе была цель, тем больше нарастало волнение в груди. Трамвай не скользил по рельсам - он летел большой красной птицей туда, где, как мне казалось, уже рождалось нечто новое и прекрасное. И пусть это «прекрасное» всего лишь мечта, всего лишь сильное желание. Пусть! В самом стремлении - счастье.
Юношеский романтизм... Во мне все дышало романтикой, как в молоденьком, тянущемся к свету, тополе. Молодым людям скучно взирать на жизнь с высоты кантовской философии или исследовать ее закоулки с саркастической улыбкой Фауста. Всему свое время.
В университете меня внесли в список поступающих, выдали ордер на кратковременное пребывание в общежитии. Я походил по пустым, гулким помещениям главного корпуса, прикасаясь к стенам и предметам. Мне казалось, что я нахожусь в храме. Да университет и был для меня храмом науки. В том, что он таковым и должен быть, я убежден и теперь.
Общежитие – обыкновенное двухэтажное здание - находилось в другом конце города. Комендант, мужчина лет тридцати, небритый, в помятом трикотажном костюме, выдал мне постельное белье и проводил в комнату, где с мучительной монотонностью перелистывали учебники по математике двое абитуриентов.
Познакомились.
«Математики» продолжили занятие, я вытащил из чемодана учебник по литературе, и не смотря на почти космическое желание заснуть, начал его упорно перелистывать - завтра экзамен.
Отлично! В экзаменационном листке стояла первая оценка – «отлично». Один знакомый мне потом рассказывал, что в этот день после того, как я сдавал экзамен, почти все абитуриенты из моей группы получили «неуд».
Я пожал плечами, не понимая, о чем он говорит.
- Ты слишком высоко поднял планку, - смеясь, объяснил он. - Нельзя так хорошо отвечать.
- Литература, - хмыкнул я, – мой любимый предмет.
В дни приемных экзаменов я забыл абсолютно обо всем. Забыл о темноволосой школьнице украинке Наде, в которую влюбился два года тому назад и, мучаясь от страстного желания ее увидеть, слонялся часами, рискуя попасть под поезд, по железнодорожному полотну. С грозным гулом проносился очередной состав мимо забора, обвитого розами, за которым на склоне холма стоял ее дом, обсаженный кустами рододендрона и плодовыми деревьями. Забыл о том, как краснея, заикаясь, признался ей в любви. Она мне ничего не ответила, а только как-то странно, растерянно улыбнулась, поправила волнистые прелестные волосы и ушла за рельсы.
Она так и осталась в моей памяти за этими блестящими, холодными рельсами. Только через два года я узнал из ее письма, что она с первой встречи любит меня... Ждала, когда станет постарше, чтобы сказать мне об этом.
Последний - четвертый - экзамен. Передо мной сидели, дружелюбно улыбаясь, две среднего возраста женщины, а я застыл на стуле в нерешительности.
Немецкий язык. Казалось бы, это испытание я должен преодолеть с легкостью. Они уже знали, кто я по национальности и теперь, с любопытством вглядывались в мое худое лицо, к которому приклеилась печальная, уже почти трагическая улыбка, ждали блестящего монолога.
Что я им мог сказать? Да, родился в немецком селе, до пяти лет не знал русского, а объяснялся на диалекте, на котором до сих пор в приморских районах Германии и Нидерландов говорят фризы – языке, в котором причудливо переплелись саксонские, голландские, фламандские слова. И чтобы понять фриза, берлинцу нужен переводчик. Да, мои родители иногда разговаривали на том немецком, который распространился по всей Германии благодаря Мартину Лютеру, вернее, его переводу Библии.
Но эту речь я слышал только до одной страшной даты. Мне едва исполнилось пять, когда отца под вечер по тряской грунтовой дороге с приступом аппендицита увезли в Кустанай.
- Немец? Подождет до утра, - равнодушно сказал врач. И отец, крепкий мужчина, вернувшийся живым и здоровым после смерти Сталина из лагеря, так и не смог дождаться первых проблесков зари.
После этого я не хотел говорить ни на немецком, ни на фризском...
Да, я изучал язык с пятого по восьмой класс. Но все последние годы работал и одновременно учился в вечерней школе, где немецкий был исключен из программы.
Обратно в общежитие я ехал в полупустом трамвае, который, как мне чудилось, словно фантастический красный ящик - стальной гроб на колесах - с шумом и треском катится куда-то в неизвестность. Я не замечал ничего за окнами, по щекам катились слезы.
«Вот и все... С такими знаниями немецкого меня не возьмут...»
На следующий день приехал в университет, чтобы забрать свои документы и вдруг увидел свою фамилию в списке поступивших на юридический факультет!
Чудо! Свершилось чудо. Я не хотел расставаться с Пермью – и город, наверное, решил присмотреться ко мне...
Вечером я и двое также поступивших учиться «математиков», купив дешевого портвейна и закуску – батон и кильку - устроили «банкет». Небритый комендант, самодовольно улыбаясь и расплескивая из переполненного стакана рубиновую жидкость, учил нас, как нужно постигать науки.
- Вы, главное, ребята, не теряйтесь, тренируйтесь в науках плавать... Знания – они, как океан, поплыл - и не видишь больше берега, одна «вода» кругом – высшая математика с философией. Утонуть можно. Учебников и профессоров много, а ты один, и мозги у тебя не резиновые. Вот я, к примеру, седьмой год плаваю... Но никак не доберусь до суши...
К нам на «банкет» заглянула уборщица - работящая женщина с озорными искорками в больших, серых глазах.
- Учит жить? - выпив сто грамм, спросила она. – Не слушайте вы его. В дерьме он плавает. А кто там бултыхается, ясно дело, берегов не видит...
Прошел месяц. Начались занятия.
„Dura lex, sed lex“ - эта надпись на латыни стояла над входом в юридическое отделение. Все мы, первокурсники, ее читали, и тем, кто ничего не понимал, черноволосый Веня Голубицкий с насмешливой улыбкой на полных губах объяснял, что она означает: «Закон суров, но это закон». У всех на устах было имя декана Рыбина, кто-то с восторгом говорил, что мы будем слушать лекции профессоров Ушакова и Бахраха, преподавателей Кислицина и Похмелкина...
Я удивлялся таким «глубоким» знаниям о многом, что нам еще только предстояло узнать или услышать и до вечера не мог придти в себя от изумления, так как в этот день увидел в университете столько невероятно красивых девушек, сколько до этого не встречал никогда в жизни.
Небо хмурилось, в Пермь входила осень. Забирая вещи из двухэтажного общежития, где с разрешения администрации университета прожил до начала занятий, простился с комендантом – «вечным студентом» в трикотажном костюме.
У двери меня задержала уборщица.
- Уезжаешь? – кисло улыбнулась она. – А моя дочь сегодня придти обещалась. Она у меня молоденькая и красавица. Зачем тебе в другое общежитие? Подожди ее, может она тебе понравится, и ты ей будешь люб... Женись и живи у меня дома...
- Да рано мне еще жениться - покачал я головой. – Мне еще пять лет учиться...
И это здорово, что мне еще пять лет учиться надо!
2
- Тебя вызывают к декану.
- К Рыбину? – удивился я, - это еще зачем?
Мы учились вторую неделю, я еще ничего плохого не успел натворить или в чем-то замечательном отличиться. Провожаемый любопытными взглядами, прошел в ту часть здания, где находились кабинеты преподавателей.
Рыбин, крупный, пожилой мужчина, сидел один в кабинете, его знаменитая на весь факультет палка (все знали, как она постукивает, когда он, прихрамывая, идет по коридору) приютилась сбоку письменного стола.
Задумчиво улыбаясь, он взглянул на меня. Удивительно, я помню, как Андрей Васильевич в тот момент улыбался, однако из моей памяти полностью выветрились очертания его лица. А с этим человеком мне часто приходилось встречаться и не только на лекциях. Под его руководством я писал дипломную работу. Спустя годы, я тщетно искал его фотографию в Интернете, удалось найти лишь четыре или пять сайтов со скупой информацией о нем.
- Читал, читал вашу статью в нашей факультетской стенгазете, - сообщил мне Рыбин. - У нас открылась вакансия. Свободна должность главного редактора этого издания. Возьметесь?
- Главным редактором? Это большая честь. Но сумею ли я?..
- Беритесь! – сказал, как отрезал Андрей Васильевич. - И обращайтесь прямо ко мне, если будут вопросы.
Так на полтора года я стал факультетским журналистом.
Делать газету - удовольствие. Я получал огромное наслаждение от самого процесса работы над газетой. После занятий мы – трое-четверо энтузиастов - уединившись в одном из помещений факультета, разворачивали широкие листы ватмана и под стук старенькой пишущей машинки, на которой печатала готовую передовицу наша обаятельная сотрудница, набрасывали окончательный план очередного номера; затем его обсуждали, спорили до хрипоты, хохотали, выдумывая смешные подписи под фотографиями и заковыристые заголовки к заметкам. На последнем этапе в ход шли карандаши, ножницы, краски. И белоснежные листы потихоньку превращались в нечто любопытное: где серьезное соседствовало с изысканным, а за стихами о военном лихолетье неожиданно следовали комические куплеты о неразделенной любви. Одним словом, не газета, а винегрет.
На следующий день я украдкой во время перерыва наблюдал за тем, как наше «винегрет» читают. И чуть ли не лопался от гордости, если возле какого-то листа подолгу, переговариваясь и обсуждая прочитанное, толпились студенты. Интересовались нашей газетой и преподаватели: насмешливо хмыкали, вопросительно улыбались, иногда недовольно хмурились; за кое-что хвалили, за кое-какие художественные изыскания и словечки, при случае, грозили мне пальцем.
Андрей Васильевич за меня всегда заступался, и я был благодарен ему за это.
Усталый, с той глубокой радостью, которую приносит в душу совместное творчество, я возвращался на трамвае в общежитие. Поэзия вечернего города, со строками улиц и рифмами домов, проплывала за окном в ласковом розовом свете. Пермь многоэтажная, Пермь каменная, Пермь деревянная – в каждом доме живут люди, и каждый дом - особенный. Не нужно быть поэтом, чтобы услышать, как город рассказывает о себе, чтобы увидеть - в его красках, в изгибах балконов, в темных нишах - затаилось нечто нежное, зовущее, тайное и непостижимое. Я любил этот город, я был счастлив в нем.
Я ехал в общежитие №9, где к Комсомольской площади страстно и угрюмо, как ревнивый жених к строптивой невесте, прижимался огромный, красивый дом с остроконечным куполом. «Башня смерти» - так без особого уважения к находившемуся внутри здания учреждению - ГУВД Пермской области - называли это архитектурное сооружение пермяки. Здесь заканчивал свое могучее течение Комсомольский проспект, прорезавший центральную часть города широкой асфальтовой полосой. Посредине проспекта проходила аллея, огражденная затейливыми чугунными решетками, где стояли уютные скамейки и росли раскидистые деревья. Я часто гулял по этой зеленой «середке» или сидел на скамейке, рассматривая прохожих, озабоченно снующих в листве воробьев, воркующих у черствой корки хлеба голубей. Сколько раз меня, то к «Башне смерти» - домой в общагу, то к началу самой красивой улицы города - туда, где оставалось несколько шагов до Камы, - вез троллейбус. Река несла свои мутные воды мимо города, но, казалось, что и он – громадный, вместе с трубами заводов и облаками - плывет по волнам, спеша вслед за исчезающим вдали белым пароходом.
О Наде вспоминал все реже... Ее образ постепенно таял в прожитых днях, переполненных впечатлениями, мыслями и даже поцелуями.
«Невкусно. Совсем невкусно», - тихо прошептала девушка, с которой я впервые в жизни целовался после танцев в университете, где под восторженный рев публики, играл вокально-инструментальный ансамбль под руководством Жени Филенко.
Как мы – оба первокурсники с разных факультетов оказались после танцев рядом на одной скамейке – я не знаю. Болтали о пустяках, смеялись, рассказывали каждый о себе. Я смотрел на нее, она касалась плечом моей руки, и все это было по-дружески, естественно, без малейшего намека на продолжение. Почему вдруг решили целоваться? Ума не приложу. Наверное, как раз эта естественность так расположила нас к друг другу, что захотелось попробовать.
Она приказала:
- Руки за спину.
Я спрятал руки и поцеловал теплые, упругие губы.
- Невкусно... Совсем невкусно. Целуй еще!
Мне тоже было невкусно. Но я снова поцеловал.
Так мы с перерывами целовались почти до утра. И все время нам было невкусно.
Я ее потом иногда видел. Мы не здоровались. Что же: напряженные, холодные поцелуи не способствуют сохранению добрых и сердечных отношений.
Как-то через месяца три я опять встретил ее – одну из самых красивых девушек в университете - под руку с каким-то длинноволосым парнем. И тут она впервые кивнула мне и легонько помахала изящной рукой. Я догадался, что с этим парнем ей «вкусно».
«Пусть целуются! У меня завтра экзамен!..» |